«Ишь ты ведь! даже не спросилась – ушла!» – думалось ему, покуда глаза бродили в пространстве, усиливаясь различить поповский дом, в котором, по всем вероятиям, в эту минуту соловьем разливалась Евпраксеюшка.
Но вот и обед подали; Порфирий Владимирыч сидит за столом один и как-то вяло хлебает пустой суп (он терпеть не мог суп без ничего, но она сегодня нарочно велела именно такой сварить).
«Чай, и попу-то до смерти тошно, что она к нему напросилась! – думается ему, – все же лишний кусок подать надо! И щец, и кашки… а для гостьи, пожалуй, и жарковца какого-нибудь…»
Опять фантазия его разыгрывается, опять он начинает забываться, словно сон его заводит. Сколько лишних ложек щец пойдет? сколько кашки? и что поп с попадьей говорят по случаю прихода Евпраксеюшки? как они промежду себя ругают ее… Все это, и кушанья и речи, так и мечется у него, словно живое, перед глазами.
– Поди, из чашки так все вместе и хлебают! Ушла, сумела, где себе найти лакомство! на дворе слякоть, грязь – долго ли до беды! Придет ужо, хвосты обтрепанные принесет… ах ты, гадина! именно гадина! Да, надо, надобно как-нибудь…
На этой фразе мысль неизменно обрывалась. После обеда лег он, по обыкновению, заснуть, но только измучился, проворочавшись с боку на бок. Евпраксеюшка пришла домой уж тогда, когда стемнело, и так прокралась в свой угол, что он и не заметил. Приказывал он людям, чтоб непременно его предупредили, когда она воротится, но и люди, словно стакнулись, смолчали. Попробовал он опять толкнуться к ней в комнату, но и на этот раз нашел дверь запертою.
На третий день, утром, Евпраксеюшка хотя и явилась к чаю, но заговорила еще грознее и шибче.
– Где-то Володюшка мой теперь? – начала она, притворно давая своему голосу слезливый тон.
Порфирий Владимирыч совсем помертвел при этом вопросе.
– Хоть бы глазком на него взглянула, как он, родимый, там мается! А то, пожалуй, и помер уж… право!
Иудушка трепетно шевелил губами, шепча молитву.
– У нас все не как у людей! Вот у мазулинского господина Палагеюшка дочку родила – сейчас ее в батист-дикос нарядили, постельку розовенькую для ей устроили… Одной мамке сколько сарафанов да кокошников надарили! А у нас… э-эх… вы!
Евпраксеюшка круто повернула голову к окну и шумно вздохнула.
– Правду говорят, что все господа проклятые! Народят детей – и забросят в болото, словно щенят! И горюшка им мало! И ответа ни перед кем не дадут, словно и Бога на них нет! Волк – и тот этого не сделает!
У Порфирия Владимирыча так и вертело все нутро. Он долго перемогал себя, но наконец не выдержал и процедил сквозь зубы:
– Однако… новые моды у тебя завелись! уж третий день сряду я твои разговоры слушаю!
– Что ж, и моды! Моды – так моды! не все вам одним говорить – можно, чай, и другим слово вымолвить! Право-ну! Ребенка прижили – и что с ним сделали! В деревне, чай, у бабы в избе сгноили! ни призору за ним, ни пищи, ни одежи… лежит, поди, в грязи да соску прокислую сосет!
Она прослезилась и концом шейного платка утерла глаза.
– Вот уж правду погорелковская барышня сказала, что страшно с вами. Страшно и есть. Ни удовольствия, ни радости, одни только каверзы… В тюрьме арестанты лучше живут. По крайности, если б у меня теперича ребенок был – все бы я забаву какую ни на есть видела. А то на-тко! был ребенок – и того отняли!
Порфирий Владимирыч сидел на месте и как-то мучительно мотал головой, точно его и в самом деле к стене прижали. По временам из груди его даже вырывались стоны.
– Ах, тяжело! – наконец произнес он.
– Нечего «тяжело»! сама себя раба бьет, коли плохо жнет! Право, съезжу я в Москву, хоть глазком на Володьку взгляну! Володька! Володенька! ми-и-илый! Барин! съезжу-ка, что ли, я в Москву?
– Незачем! – глухо отозвался Порфирий Владимирыч.
– Ан съезжу! и не спрошусь ни у кого, и никто запретить мне не может! Потому, я – мать!
– Какая ты мать! Ты девка гулящая – вот ты кто! – разразился наконец Порфирий Владимирыч, – сказывай, что тебе от меня надобно?
К этому вопросу Евпраксеюшка, по-видимому, не приготовилась. Она уставилась в Иудушку глазами и молчала, словно размышляя, чего ей, в самом деле, надобно?
– Вот как! уж девкой гулящей звать стали! – вскрикнула она, заливаясь слезами.
– Да! девка гулящая! девка, девка! тьфу! тьфу! тьфу!
Порфирий Владимирыч окончательно вышел из себя, вскочил с места и почти бегом выбежал из столовой.
Это была последняя вспышка энергии, которую он позволил себе. Затем он как-то быстро осунулся, отупел и струсил, тогда как приставаньям Евпраксеюшки и конца не было видно. У ней была в распоряжении громадная сила: упорство тупоумия, и так как эта сила постоянно била в одну точку: досадить, изгадить жизнь, то по временам она являлась чем-то страшным. Мало-помалу арена столовой сделалась недостаточною для нее; она врывалась в кабинет и там настигала Иудушку (прежде она и подумать не посмела бы войти туда, когда барин «занят»). Придет, сядет к окну, упрется посоловелыми глазами в пространство, почешется лопатками об косяк и начнет колобродить. В особенности же пришлась ей по сердцу одна тема для разговоров – тема, в основании которой лежала угроза оставить Головлево. В сущности, она никогда серьезно об этом не думала и даже была бы очень изумлена, если б ей вдруг предложили возвратиться в родительский дом; но она догадывалась, что Порфирий Владимирыч пуще всего боится, чтоб она не ушла. Приговаривалась она к этому предмету всегда помаленьку, окольными путями. Помолчит, почешет в ухе и вдруг словно бы что вспомнит.
– Сегодня у Николы, поди, блины пекут!