– Так Владимиром, батюшка, назвали? – сказал он, печально качая головой в сторону Евпраксеюшкиной комнаты.
– В честь святаго и равноапостольного князя Владимира, сударь.
– Ну и слава Богу! Прислуга она усердная, верная, а вот насчет ума – не взыщите! Оттого и впадают они… в пре-лю-бо-де-яние!
Весь следующий день Порфирий Влидимирыч не выходил из кабинета и молился, прося себе у Бога вразумления. На третий день он вышел к утреннему чаю не в халате, как обыкновенно, а одетый по-праздничному в сюртук, как он всегда делал, когда намеревался приступить к чему-нибудь решительному. Лицо у него было бледно, но дышало душевным просветлением; на губах играла блаженная улыбка: глаза смотрели ласково, как бы всепрощающе; кончик носа, вследствие молитвенного угобжения, слегка покраснел. Он молча выпил свои три стакана чаю и в промежутках между глотками шевелил губами, складывал руки и смотрел на образ, как будто все еще, несмотря на вчерашний молитвенный труд, ожидал от него скорой помощи и предстательства. Наконец, пропустив последний глоток, потребовал к себе Улитушку и встал перед образом, дабы еще раз подкрепить себя божественным собеседованием, а в то же время и Улите наглядно показать, что то, что имеет произойти вслед за сим, – дело не его, а Богово. Улитушка, впрочем, с первого же взгляда на лицо Иудушки поняла, что в глубине его души решено предательство.
– Вот я и Богу помолился! – начал Порфирий Владимирыч и в знак покорности его святой воле опустил голову и развел руками.
– И распрекрасное дело! – ответила Улитушка, но в голосе ее звучала такая несомненная проницательность, что Иудушка невольно поднял на нее глаза.
Она стояла перед ним в обыкновенной своей позе, одну руку положив поперек груди, другую – уперши в подбородок; но по лицу ее так и светились искорки смеха. Порфирий Владимирыч слегка покачал головой, в знак христианской укоризны.
– Небось Бог милости прислал? – продолжала Улитушка, не смущаясь предостерегательным движением своего собеседника.
– Все-то ты кощунствуешь! – не выдержал Иудушка, – сколько раз я и лаской, и шуточкой старался тебя от этого остеречь, а ты все свое! Злой у тебя язык… ехидный!
– Ничего я, кажется… Обыкновенно, коли Богу помолились, значит, Бог милости прислал!
– То-то вот «кажется»! А ты не все, что тебе «кажется», зря болтай; иной раз и помолчать умей! Я об деле, а она – «кажется»!
Улитушка только переступила с ноги на ногу, вместо ответа, как бы выражая этим движением, что все, что Порфирий Владимирыч имеет сказать ей, давным-давно ей известно и переизвестно.
– Ну, так слушай же ты меня, – начал Иудушка, – молился я Богу, и вчера молился, и сегодня, и все выходит, что как-никак, а надо нам Володьку пристроить!
– Известно, надо пристроить! Не щенок – в болото не бросишь!
– Стой, погоди! дай мне слово сказать… язва ты, язва! Ну! Так вот я и говорю: как-никак, а надо Володьку пристроить. Первое дело, Евпраксеюшку пожалеть нужно, а второе дело – и его человеком сделать.
Порфирий Владимирыч взглянул на Улитушку, вероятно, ожидая, что вот-вот она всласть с ним покалякает, но она отнеслась к делу совершенно просто и даже цинически.
– Мне, что ли, в воспитательный-то везти? – спросила она, смотря на него в упор.
– Ах-ах! – вступился Иудушка, – уж ты и решила… таранта егоровна! Ах, Улитка, Улитка! все-то у тебя на уме прыг да шмыг! все бы тебе поболтать да поегозить! А почему ты знаешь: может, я и не думаю об воспитательном? Может, я так… другое что-нибудь для Володьки придумал?
– Что ж, и другое что – и в этом худого нет!
– Вот я и говорю: хоть, с одной стороны, и жалко Володьку, а с другой стороны, коли порассудить да поразмыслить – ан выходит, что дома его держать нам не приходится!
– Известное дело! что люди скажут? скажут: откуда, мол, в головлевском доме чужой мальчишечка проявился?
– И это, да еще и то: пользы для него никакой дома не будет. Мать молода – баловать будет; я старый, хотя и сбоку припека, а за верную службу матери… туда же, пожалуй! Нет-нет – да и снизойдешь. Где бы за проступок посечь малого, а тут, за тем да за сем… да и слез бабьих, да крику не оберешься – ну, и махнешь рукой! Так ли?
– Справедливо это. Надоест.
– А мне хочется, чтоб все у нас хорошохонько было. Чтоб из него, из Володьки-то, со временем настоящий человек вышел. И Богу слуга, и царю – подданный. Коли ежели Бог его крестьянством благословит, так чтобы землю работать умел… Косить там, пахать, дрова рубить – всего чтобы понемножку. А ежели ему в другое звание судьба будет, так чтобы ремесло знал, науку… Оттуда, слышь, и в учителя некоторые попадают!
– Из воспитательного-то? прямо генералами делают!
– Генералами не генералами, а все-таки… Может, и знаменитый какой-нибудь человек из Володьки выйдет! А воспитывают их там – отлично! Это уж я сам знаю! Кроватки чистенькие, мамки здоровенькие, рубашечки на детушках беленькие, рожочки, сосочки, пеленочки… словом, все!
– Чего лучше… для незаконных!
– А ежели он и в деревню в питомцы попадет – что ж, и Христос с ним! К трудам приучаться с малолетства будет, а ведь труд – та же молитва! Вот мы – мы настоящим манером молимся! встанем перед образом, крестное знамение творим, и ежели наша молитва угодна Богу, то он подает нам за нее! А мужичок – тот трудится! Иной и рад бы настоящим манером помолиться, да ему вряд и в праздник поспеть. А Бог все-таки видит его труды – за труды ему подает, как нам за молитву. Не всем в палатах жить да по балам прыгать – надо кому-нибудь и в избеночке курненькой пожить, за землицей-матушкой походить да похолить ее! А счастье-то – еще бабушка надвое сказала – где оно? Иной и в палатах и в неженье живет, да через золото слезы льет, а другой и в соломку зароется, хлебца с кваском покушает, а на душе-то у него рай! Так, что ли, я говорю?